egerj Опубликовано 25 декабря, 2017 Опубликовано 25 декабря, 2017 (изменено) Утиная охота на реке Цне | МИЛЁНУШКИН Юрий Иванович В низких берегах, прихотливо извиваясь, течет по сырым заливным лугам Цна. Я знаю эту небольшую тихую речку на участке между Тамбовом и Моршанском. Немало уток и мелкой болотной дичи — особенно вертких бекасов и задумчивых дупелей — добыл я, бродя по сырым кочкарникам. Много зорь встретил, ночуя весной и осенью в шалаше на широких разливах Цны, на озерах, густо поросших камышом и рогозом... Правый берег Цны мало населен. Сейчас же за лугами начинается полоса леса. Местами река подходит к лесу вплотную. Ближе к лугу — лес, сырой и затопляемый вешней водой, богатый ольшаником, озерками и болотцами. Дальше — красивые сосновые боры. В лесу водится заяц-беляк, тетерев, рябчик, встречается и глухарь. Совершенно иная картина на левом берегу Цны. За нешироким лугом, почти параллельно течению реки, начинается подъем, простираются бесконечные поля. Поля бугристы, перерезаны кустарниками и глубокими балочками, порой с ручьями, бегущими по их дну. Здесь приволье для русака и серой куропатки. Но, к сожалению, куропатки здесь мало, и охота на нее почти не ведется. По краю этих полей, вдоль всего течения Цны, тянутся села. Они занимают весь спуск к реке; в одних дома стоят на высоком бугре или лепятся к крутым обрывам, а в других — расположены на лугах иногда очень близко к реке. Жители их в половодье могут прыгать в свои челны прямо с порога. В селах, расположенных вблизи утиных угодий, почти все мужское население занимается охотой, добывая весной и осенью утку. Есть специалисты-промысловики, которые отстреливают пушного зверя (заяц, лиса). Но охотников по утке особенно много. Каждый здешний паренек стремится стать охотником, при первой же возможности обзаводится ружьем и ищет место для шалаша. Поэтому шалаши на иных участках стоят в двухстах метрах один от другого, а это, конечно, создает много неудобств для охоты. У каждого охотника — своя лодка, свои подсадные утки. В пору утиного пролета, весной и осенью, охотники сидят в шалаше и день и ночь, выезжая на берег лишь для того, чтобы сварить кашу и погреться у костра. Весной шалаши строят где придется, в зависимости от того, как позволяет половодье. Осенью охотники сидят на многочисленных камышистых озерках по берегам Цны. Самой поздней осенью, когда мелководные озера начинают застывать и последние табуны кряковых уток и нырков держатся на реке, охотники перебираются на Цну; строят шалаши либо на сухопутье, либо в камышах возле берега. Много интересного видел я, наблюдая утиную охоту на Цне. Здесь весной и осенью пролетает много уток. В тихие туманные ночи ранней весны, когда сырой теплый воздух словно съедает последний снег, обширная пойма Цны, залитая водой, наполняется гомоном птиц. Сколько наслаждений получает охотник, медленно едущий в челне в весеннюю ночь по разливу. Тысячи звуков несутся со всех сторон: свист утиных крыльев над головой, жваканье селезней, задорные, как свист в дудочку, голоса чирков-самочек, «трю-рю-рю» чирят-самцов, хриплые голоса свиязей, блеяние бекаса в вышине и заунывные серебристые посвисты осторожных кроншнепов. Порой звучное «га-га-га» заставляет охотника судорожно хвататься за ружье, и тогда глаз напряженно ищет в небе силуэты тяжелых серых птиц, спешащих на север, к своим далеким гнездовьям. Гуся на Цне пролетает много, но он редко здесь останавливается, особенно весной. Осенью же, в бурные ночи, когда хлещет дождь, а холодный октябрьский ветер гнет и ломает побуревший камыш, гусиные стайки ищут здесь приюта и передышки от непогоды. В такие беспросветные ночи гуси нередко присаживаются и к шалашу. В хорошую же ночь эту птицу увидеть трудно. Из утиных пород в пойме Цны гнездятся преимущественно кряква и чирок-трескунок, в меньшем количестве — свиязь, шилохвость и чирок-свистунок. Пролетом бывает много кряквы, чирков, шилохвости, свиязи, широконоски, лутка, нырков разных пород. Встречается гоголь, крохаль, турпан. Весной пролет уток идет волнами. Сначала летят нырки и кряква. Затем пролетают табунки свистунка, свиязи, шилохвости и хохлатой чернети. В последнюю очередь, когда вешняя вода спадает и показывается зеленая травка, валом идут чирки-трескунки и широконоска. Осенью — наоборот: пролет уток начинается с чирка и широконоски, а заканчивается нырком и кряквой. Большинство добываемых уток — кряква, чирки, хохлатая чернеть и свиязь. Местные жители стреляют утку только сидячую; влёт бьют они плохо. Утка добывается ими двумя способами: из шалаша с подсадными (отчасти с чучелами) и из засидки на так называемых свалках. Иногда охотнику, бродящему в августе-сентябре по лесным озерам и камышовым зарослям, удается найти место утиной дневки. Сотенные табуны кряквы и чирка после ночной кормежки в полях сваливаются сюда на весь день, чтобы поплавать, поспать и почистить перышки. Вот это место охотники называют свалкой. Задолго до рассвета приходит охотник на свалку и прячется в кустах. Он терпеливо и хладнокровно выжидает, пока под дулом его ружья сплывутся к шалашу утки. Он тихо сидит несколько часов наблюдая, как в утренних сумерках одна за другой возвращаются с полей утиные стайки и валятся в тихую заводь, наполняя ее плеском, шумом и кряканьем. А когда соберется много уток, охотник стреляет в самую гущу птиц. Чаще всего ходят на свалку вдвоем. С двух выстрелов берут больше десятка птиц, а с двустволками — приносят домой и до тридцати уток. Найденную свалку охотник строго оберегает от других и сам посещает ее не часто, чтобы не отвадить уток от этого места. Охота с подсадными из шалаша, начинающаяся с сентября, не всегда добычлива. Успех ее зависит от интенсивности пролета. Местовая утка (кряква и чирок) идет к подсадным очень плохо. Бывают случаи, что сидит охотник в шалаше несколько дней подряд, лишь изредка наезжая домой, а утки нет. Две-три птицы в сутки, а то и ничего. Зато когда выпадет удачная зоря, можно за два-три часа взять несколько десятков. Охота из шалаша производится исключительно с лодки. Лодки на Цне обладают высокими достоинствами, прекрасно сочетая в себе все преимущества долбленого челна и плоскодонки. Они не пропускают воды, очень легки на ходу и хорошо проходят даже на самых мелких местах. Днище лодки сделано из двух досок, соединенных под тупым углом. Борта сшиты из двух-трех досок каждый. В такой лодке удобно ездить и хорошо спать. Местные охотники правят лодкой стоя, передвигаются с помощью одного длинного весла, которым одинаково успешно можно грести и отталкиваться на мелких местах. С замечательным мастерством местный охотник быстро пробирается по узким проходам в камышах, уверенно плывет по глубокой реке, проходит через быстрые стремнины вешней воды, борется с сильным встречным ветром и резкой волной. Шалаши ставятся на всю осень уже в начале августа. Строится шалаш прочно и удобно, чтобы в нем можно было сидеть целые сутки, в любую погоду, даже поздней осенью, и спокойно спать, не чувствуя дождя и пронизывающего ветра. Шалаш имеет форму высокого опрокинутого корыта, длиной около трех метров, высотой два метра и шириной немного более поперечника челна. Это настоящий домик на воде. Однако такой шалаш трудно заметить, — так искусно замаскирован он камышом и рогозом. Сзади шалаш открыт, и оттуда в него вгоняется лодка. Спереди с боков имеются бойницы, которые днем прикрываются изнутри сеном, а на ночь открываются. Стрелять из такого шалаша может один человек, помещающийся в передней части челна, которая обращена в сторону чистой воды, где плавают подсадные утки. Основу шалаша составляют крепкие колья, воткнутые в дно озера, а поперек переплетаются ивовые прутья и камыш. Крыша и стены изнутри выкладываются дощечками и корой. Стрельба производится с упора. Влёт стрелять из такого шалаша невозможно. Это, конечно, недостаток, но сделать шалаш, пригодный и для стрельбы влёт, и для многочасового пребывания в часы охоты, да еще в плохую погоду — весьма трудно. Такие совершенно закрытые шалаши очень удобны для натуралиста. Тихо сидя здесь, можно часами наблюдать обычно скрытую от глаза человека жизнь природы. Утки присаживаются к такому шалашу совершенно спокойно и могут подолгу плавать перед ним, не подозревая, что в нескольких метрах от них находится человек. Весной прочный шалаш строить нельзя, так как место для него приходится многократно менять, в зависимости от состояния половодья. Поэтому весенние шалаши строятся на скорую руку и обычно плохо защищают охотника от непогоды. Весной перед шалашом высаживается чучело или чаще всего подсадная утка, а на расстоянии двух-трех метров от нее — селезень. К последнему приему прибегают в конце весны, когда остается только местовой селезень, до крайности напуганный, настеганный. Такой селезень инстинктивно чувствует, что утка, одиноко сидящая перед кустами, представляет опасность, и решается подплыть к ней лишь в темноте, или зовет ее к себе издали. Но если рядом с уткой селезень видит другого самца, то он редко может выдержать, и обычно бросается к самке, чтобы отбить ее у соперника. Поздней осенью перед шалашом высаживают как можно больше подсадных уток. Чем их больше, тем лучше идет садка пролетных уток. Это вполне естественно, так как поздней осенью утки становятся весьма сторожкими. В пору пролета нырков невдалеке от подсадных высаживаются нырковые чучела. Их ставят, главным образом, на чистой воде, потому что нырок любит садиться на глубокую открытую воду. Очень интересна охота с подсадными поздней осенью. Молодые утки высаживаются прямо перед шалашом, примерно на расстоянии десяти метров, стройными рядами, близко одна от другой. Даже ночью эти ряды отчетливо видны из шалаша. Утки не расплываются в разные стороны, и их легко сосчитать. Каждая утка, появившаяся перед шалашом, хорошо видна в стороне. В нее можно безбоязненно стрелять, так как на короткой дистанции дробь идет очень кучно. В стороны от рядов высаживают так называемых отсадных уток: направо — старого селезня, налево — старую утку. Расстояние от отсадной до крайнего ряда — около семи-восьми метров. И селезень, и утка должны быть опытными «стариками». В рядах же могут быть и селезни, и утки любого возраста. Такая «стая» подсадных в несколько штук действует, как своеобразный стройный оркестр, и работа его доставляет любителю огромное наслаждение. Весь хор ведет старый отсадной селезень: он самый сторожкий, всегда все слышит и видит и первый подает голос при появлении диких уток. «Жвяк-жвяк», — начинает селезень. Сейчас же с другого конца отзывается старая утка, чутко прислушивающаяся к голосу «старика». Уже за ними подают голос молодые. Важно, чтобы все утки не начинали кричать сразу: это может спугнуть подлетевший табун, готовый к присадке. Случалось видеть, как стая, уже делающая круг над шалашом, встречалась такими усердными криками глупых подсадных, что пугалась и, резко взмывая вверх, уходила прочь. Не годится, конечно, и утка, способная легко прозевать пролетающую в стороне крякву. Вот почему подбору уток охотник уделяет большое внимание, предъявляя к ним высокие требования. Осенью стрельба часто идет в сумерках и ночью. Однако, ночью, особенно в бурную холодную погоду, работает далеко не всякая утка. Утки, работающие безотказно и умело всю ночь, называются ночными, и их особенно ценят. Очень ценится также хороший старый селезень, являющийся вожаком подсадных. Большое значение имеет голос подсадной утки. Все особи с квакающими голосами безоговорочно устраняются из стаи. Весной недопустима утка, кричащая азартно и без передышки. Такие крикуши встречаются часто и для охоты нехороши, особенно по настеганному селезню. Весенняя утка должна быть зоркой и чуткой, не пропускать летящего селезня и немедленно отзываться, услышав хотя бы очень далекое его жвяканье. Селезень обладает превосходным слухом и улавливает кряканье утки в тихую погоду на открытом месте за много сотен метров. Хорошая подсадная не должна кричать как попало, а сообразуясь с обстоятельствами. Многое зависит от опыта утки, но основное все же — ее прирожденные качества. Известно, что попадаются утки, обладающие какими-то особенными голосами и пользующиеся специальными приемами (приседают, качают головой, вытягивают шею, бьют крыльями по воде), против которых не может устоять ни один дикий селезень. Вместе с тем есть немало уток, которые и кричат хорошо, и работают старательно, но селезни к ним подсаживаются неохотно. Вот почему местные охотники обычно выбирают кряковую утку с пробой на охоте. Огромное значение имеет выносливость утки. Тренировка и корм играют в этом отношении основную роль. Худая, нерегулярно и плохо питающаяся утка не может хорошо работать. Также не годится и жирная утка, привыкшая к теплому, сухому помещению. Местные охотники с самой ранней весны обязательно приучают утку к холодной воде при любой погоде. Промысловики на Цне держат прекрасных подсадных уток, которые живут все время, кроме зимы, на реке или озере, плавая на привязи у берега. Такие утки исключительно выносливы, и, если их хорошо кормить, они могут сутками сидеть на холодной октябрьской воде при ветре и работать безотказно. Такие подсадные работают, как охотничья собака. Но так же как легавую можно испортить, если все время мазать из-под нее, можно испортить и тренированную подсадную. Охотники говорили мне, что частые промахи оказывают на утку неблагоприятное влияние, и она начинает работать с меньшим усердием. По мнению охотников, хорошие подсадные словно видят связь между своими призывными криками, прилетом диких уток и выстрелом, после которого на воде остается убитая птица. Однажды, когда у меня кончились патроны и я стал отчаянно мазать по беспрерывно подсаживающимся широконоскам из мелкокалиберной винтовки, находившейся со мной в шалаше, хозяин уток прямо потребовал прекращения охоты. Он утверждал, что своими промахами я испорчу ему подсадных! Как мне удалось заметить, лучше всего подсаживались к шалашу чирки и широконоски. Строже всего вела себя кряква. Самый ничтожный шелест сена в шалаше, легкий стук стволов, звук неосторожно взводимого курка или предохранителя, чуть слышный скрип кожаной одежды или обуви, — и кряква, подсевшая к шалашу в тихую погоду, мгновенно поднималась на крыло. Надо сказать, что не в пример другим уткам, кряква почти всегда тщательно осматривала место, куда собиралась сесть. Настеганная кряковая утка, даже осенью, шла к подсадным очень плохо, да и то преимущественно ночью, исчезая со светом. Добывать свиязей было нетрудно: они не очень сторожки и к тому же, присев на воду и плавая вокруг шалаша, то и дело издают хриплый крик, напоминающий карканье. Нырки, как и широконоски, обычно опускались к шалашу сразу, часто не делая круга. В часы оживленного осеннего пролета случалось видеть, как широконоски одна за другой словно падали с неба к шалашу и с такой быстротой, что подсадные не всегда успевали встретить их криком... Изменено 25 декабря, 2017 пользователем egerj
egerj Опубликовано 27 декабря, 2017 Автор Опубликовано 27 декабря, 2017 (изменено) На Оке ЛИНЬКОВ Григорий Матвеевич Весенний перелет птиц по Оке от Белоомута до Коломны происходит только в восточном направлении. Между реками Щелинкой и Ройкой лишь часть уток идет по течению Оки. От Ройки до Белоомута перелет происходит только против течения. А дальше, до поворота к югу, никакого лета по Оке мы не видели. На этом отрезке вся масса перелетных идет на север перпендикулярно к течению реки. * * * Мы плыли по стержню Оки. Берег кое-где выступал продолговатой отмелью. Рыбаки-колхозники таскали тяжелый двухсотметровый невод. Богатый улов их был сложен на косе в больших корзинах. — Сможем ли мы здесь проехать на реку Солотчу? — спросил я у рыбаков, показывая на разлив. Они ответили охотно, но разноречиво. — Знамо проедешь, а почему же нет? — А вот и не проедут. Застрянут... — Поезжай, братец. Ты его не слушай. Он у нас такой, боязливый. — Как так не прое-е-дут! Чай, это не баржа, груженная железом. Перетащат, ежели что. Не больные, коли из Москвы примахали. — Поезжайте. Где ночевать-то будете? Может, подъеду, вместе посидим. Да и уху заодно ершовую сварим, — сказал, наконец, один из рыбаков. — Ночевать будем вон у того мыса, — показал я на выступ леса. — А ежели с рыбкой подъедешь, то и горилка найдется... Невысоко над Окой проплыл многомоторный самолет. Бесчисленные стаи уток и гусей поднялись над разливом. Только охотникам знакомо чувство, переполняющее сердце при наблюдении такой картины. Мы пробрались по разнолесью, залитому водой. Где-то неподалеку слева чуфыкали и бормотали черныши. «Но где же здесь могут они сидеть, если все вокруг залито водой?» — подумал я. — Смотрите, смотрите! Тетерева! — вдруг взволновался мой спутник Егор Иванович и мгновенно застыл с фотоаппаратом. Я глянул влево. Три черныша, распустив крылья, токовали на небольших сосенках. Я схватил ружье и выстрелил по ближнему. Тетерев с плеском упал в воду. Два черныша и две тетерки улетели. Где же они могли сидеть? Мы подплыли за добычей и увидели, что за кустом лозы было несколько толстых пней. Самки сидели на них, слушая опьяняющие песни петухов. Мы вытащили лодку, перенесли имущество на сухой бугорок и натянули брезент. Егор Иванович стал собирать дрова, а я пошел устраивать шалаши, чтобы вечерком посидеть на селезней. Мы очень обрадовались, когда меж кустов показалась плоскодонка. Словоохотливый рыбак нас не подвел, приехал. Поставив свою лодку рядом с нашей, он подошел к палатке. На плече у него была тульская двустволка, а в ведре — килограмма два отборных ершей и два судака. Уха была изготовлена по всем правилам рыбацкого искусства. Сначала в кипяток были брошены ерши. Затем отвар процежен и в нем сварены оба судака. Нашелся у нас перец и лавровый лист. Я бросил взгляд на разноцветные ленточки, украшавшие грудь нашего гостя, Тимофея Павловича. Он оказался охотником-сибиряком, участником Великой Отечественной войны. По окончании войны его часть расформировалась в Рязани. Здесь он женился и остался на жительство. Вспоминая Сибирь, ее богатства, он сказал: — Да, я сражался и за те места, где токуют глухари и водятся соболи. И вот этот орден, — он указал на красную с белым ленточку, — я получил, пожалуй, только потому, что с детства был охотником. И он рассказал, как в разведке столкнулся с тремя гитлеровцами. Двух убил, а третьего доставил в плен. — В самый критический момент этой схватки, — продолжал сибиряк, — вспомнил я родные места, и это помогло мне проявить быстроту и ловкость. Чувства этого товарища мне были понятны. Наши природные богатства, в том числе и многочисленные охотничьи угодья, усиливают любовь к Родине. Охотники показали себя на войне не только более выносливыми, но часто и более способными к совершению подвигов, потому что использовали свою охотничью сноровку и опыт. Немало охотников, совершивших исключительные подвиги, удостоены высокого звания Героев Советского Союза. — Но вы, москвичи, не представляете, что такое тайга, — продолжал Тимофей Павлович, слегка покачиваясь у костра и подбрасывая в огонь сухие ветки. — Вот ежели у нас спуститься вниз по Иртышу километров на пятьдесят ниже Итьмы, так чего там только нет... Бывало, пойдешь белковать, белки сколько хочешь! Глухарь легко подпускает лайку. А медведь! Там, брат, за медведем компанией находят. У нас, если охотник напал на берлогу, то берет медведя на пару с лайкой. Собака выгоняет, а человек стреляет медведя, как только тот вылезет из берлоги. Бывает, встречаешь и рысь. А лес! Какой там лес! «Да, это действительно охотник и патриот! — подумал я, слушая сибиряка. И нет силы, способной победить величие и размах вот таких русских людей, любящих свою Родину». * * * Долину Оки в районе Кузьминских шлюзов можно изобразить в виде гигантского дуба, сваленного вершиной на север. Ствол этого дуба уходит к югу на Рязань, а вершина — в Мещерскую низину — бесчисленными заводями, речушками и ручейками, осушительными канавами и ложбинками. От Белоомута до железной дороги Спас-Клепики—Рязань левый берег Оки весной напоминает лагуну, отделенную от русла небольшими возвышенностями и бугорками, выступающими из огромного водного простора. К Оке в этом месте слева примыкает Мещерская низина, и направление реки можно определить только по правому гористому берегу. Левый берег во время разлива теряется в долине, ограниченной лесами и кустарниками, залитыми водой. Места здесь очень живописные. В канавах и ручьях, идущих с севера, вода имеет желтоватый оттенок, который можно наблюдать только в речушках, протекающих через торфянистую почву. Прилегающие к разливу лозняки обстрижены лосями. По большому количеству свежих следов и помета видно, что сохатые пасутся здесь стадами. На выступавших из воды холмах пели краснобровые петухи. Им аккомпанировали чайки. Подсвистывали селезни чирят и шилохвостей. И в этот разноголосый гомон врывалось гоготание гусей и казарок. Мы прибыли сюда 15 апреля и в течение двух суток наблюдали сотни стай, пролетавших на север. Пролет был в самом разгаре. Не застали мы лишь лебедей. Было тихое теплое утро. В затонах разлива, причудливо ломаясь, отражались очертания высокого берега и зубчатая бахрома густого леса. Гуси, нарушив строй, шли на бреющем полете. Они взмывали кверху, когда замечали охотничий шалаш, и издали напоминали скворцов, табунящихся над водоемом. Утки живым узорчатым ковром закрывали зеркальную поверхность вокруг песчаных островков. Над головой с болтовней и свистом проносились стаи чирков и шилохвостей. Иногда молча, в красивом сомкнутом строю, пролетали длинноносые кроншнепы и журавли, напуганные пароходными гудками. На берегу работали тракторы. Все прославляло весну: и гомон птиц, и радостный колхозный труд. Мы приближались к устью Прони. Ока свернула круто на восток. Правый холмистый берег отодвинулся и тянулся слева. Долина в этом месте расширялась, образуя полукруглый котлован. Еще издали мы увидели разлив, над которым время от времени поднимались гуси и утки. Решили остановиться здесь и поохотиться. Оставили русло, углубились далеко в разлив. Перед нами была низина, покрытая водой, с массой незалитых островков и возвышенностей. С юга примыкал большой лес, наполовину залитый водой. С северо-запада текла река Проня. За лесом Ока изгибала свое русло. Дичь на разлив прилетала через лес. Палатку мы раскинули на сухой косе. Вокруг нас — островки, остатки стогов сена и много дров. Трудно выразить словами, сколько здесь уток! Огромными и непрерывными стаями шла шилохвость, оглашая воздух криком и свистом. Эта порода говорливых уток перекликалась на пролете с теми, которые уже уселись на воде. «Пиив, п-и-и-в, пи-и-в», — доносилось с высоты. «Дз-и-ин, дз-и-и-н, дз-и-и-н», неслось им в ответ с воды. Совсем иначе вели себя кряквы. У них в полете, как у людей в строю, разговор строго запрещен. Охотник узнает их по свисту крыльев, да иногда лишь услышит голос вожака: «кря-ка-ка, кря-ка-ка», — точно ритмичную команду. Совсем без щебета и крика, со скоростью ласточек, проносились чирки. Перед закатом солнца стая за стаей, с музыкальным перезвоном, пролетали гуси. Плавно и бесшумно проплывали небольшие стайки кроншнепов. Гуси кричали на большой высоте и когда шли над водой, но сразу умолкали, как только замечали охотника. Егор Иванович все пытался поймать их фотоаппаратом. А сегодня у него над головой молча проследовала стая журавлей, но он их проморгал. Как он был огорчен, бедняга! Я выпустил на воду подсадную и уселся за густым кустом лозы. Утка после многодневного сидения в корзине начала чистить перышки. В прозрачной воде тихой заводи, окаймленной лесом, кругами разбегалась волна, звоном падающих льдинок отдавался всплеск крыльев. Утка не всегда отзывалась на крики селезней, и это меня беспокоило. Вдруг я услыхал: «вак! вак! вак!» и увидел, как селезень шлепнулся на воду рядом с крякухой. Он осмотрелся и направился к утке. «Какой же ты красавец», — сказал я. В лучах заходящего солнца ярким изумрудом у него горела голова, а узкий галстучек сверкал безупречной белизной. Я мешкал секунду, любуясь им. Какие кудри на хвосте! Какие перья в крыльях! Какая замечательная натура для художника! Размечтавшись, я упустил момент. Стрелять было уже нельзя — зацепишь утку. Селезень сделал круг возле подсадной и, прищелкивая клювом, схватил ее за гривку. Нет, этого допускать нельзя! Она и вовсе не будет кричать. Я поднялся с ружьем в руках, селезень взмыл, царапнув лапками крякуху. В тихом вечернем воздухе раздался выстрел, и красавец тяжело упал в воду, обдав заводь веером брызг. Он еще судорожно ударял крыльями, а моя подсадная уже снова закричала: «вак, вак, вак!» Над ее головой пронесся со свистом второй селезень. Не успев подхватить добычу, я спрятался за кустом, но селезень меня заметил, сел поодаль и начал манить к себе утку. Она пыталась подплыть к нему, дергала туго натянутый шнурок. Прошла минута, две, и селезень подлетел ближе. Я снова выстрелил. И этот красавец остался на воде. С гоготом потянули на меня гуси. Охота началась. Через два часа у меня в сетке были три кряковых селезня, два — шилохвости и один чирковый. Пора ужинать. Я встал. Над головой пронеслись несколько тетеревов. Один из них упал после выстрела на краю разлива. Я долго и упорно искал в темноте убитого черныша, пока случайно не коснулся его ногой. — Что же вы делали в такую темень? — спросил фотограф. — Все тетерева искал, — ответил я. — Да как же его найдешь, если он черный? И ужин давно готов, — добавил он, подкладывая в костер валежник. — Нашел. Вот посмотрите. — Тетерев! И он пришел на подсадную? — Мимо пролетел, — ответил я ему с улыбкой. Мы ужинали и пили чай. А утки, кулики, тетерева и гуси непрерывным криком веселили наши охотничьи сердца. Струйки золотистых язычков весело танцевали под ведерком. Сухие ветки дубняка горели почти бездымно. Суп закипал, запах свежей дичи возбуждал острый аппетит. А вокруг стоял сплошной гвалт, писк и посвист уток и куликов. И в этом сложном шумовом оркестре слышалось гоготание гусей. Я подпоясал патронташ и взял ружье. — Куда вы? Обед почти готов, — сказал Егор Иванович. — Да я минут на двадцать, только гляну на наш островок. Отошел не более сорока метров. — Га-га-га, ку-гу, чук-чак! — послышалось где-то рядом. Я повернул голову: слева на меня низко над землей летело гусей пятнадцать. С ружьем на ремне я замер в положении «смирно». — Егор Иванович! Фотографируйте! — крикнул я, не шевелясь. Мой спутник защелкал фотоаппаратом. Птицы не свернули, но поднялись немного выше. Когда стайка поравнялась со мной, я вскинул ружье, гуси заметались, но было уже поздно... С силой ударилась о землю тяжелая птица, а другая круто повернула назад и снизилась возле леса. Увлеченный добычей, я не проследил, где она спустилась. В ближайшем затоне, на волне, колыхалось что-то серое. Я приблизился. Это был гусь. Первый удачный выстрел по гусям испортил мне всю дальнейшую охоту. Я не мог сидеть спокойно с подсадной уткой, не мог разгуливать вдоль многочисленных разливов или стоять на тяге: я думал только о гусях, жадно следил за их полетом. И потерял два дня... На третий день, утром, я сидел в заводи среди высоких тополей. Звездное небо и лес отображались в воде. От подсадной правильными полукольцами разбегалась мелкая зыбь. Воздух был заполнен ароматом раскрывающихся почек и молодой травы. В предутреннем полумраке слышались бесчисленные голоса птиц. В высоте над залитой луговинкой слышится блеяние «барашка». Это токовал бекас, вибрируя крайними хвостовыми перьями. Хрустальным перезвоном приветствовали зарю невидимые жаворонки. Стаи чернети и крохалей со свистом проносились над заводью. Но все это я видел мельком. Мое внимание было поглощено другим: «гу-гу-гак, ка-гу-га», — слышалось где-то далеко, затем ближе и еще ближе. Заложив патроны с крупной дробью, я сидел, не шевелясь. А гуси словно решили поиздеваться надо мной. Они летели на меня со всех сторон, но, не доходя на выстрел, сворачивали в сторону и исчезали. Скоро я заметил, что они невдалеке садятся на кормежку. Положив в сетку пару добытых селезней, я потихоньку начал подходить к ним. Паслись они на лугу. Разбившись на небольшие стайки, они спокойно расхаживали, переваливаясь с боку на бок и пощипывали молодую травку. Кое-где они переворачивали комья земли и тщательно их обследовали. Как я позже установил, здесь в прошлом году было стойбище стада коров. Я пополз к птицам, маскируясь редкими кустами. Гуси на этот раз не были особенно сторожкими. Даже их «наблюдатели» были спокойны. Они тихонько переговаривались, время от времени наклоняя головы, чтобы подкормиться. Я улегся за кустиком лозы у протоки и начал поджидать. Ближние птицы, заметив меня, стали потихоньку отходить. Но те, что были подальше, спокойно кормились на месте, а некоторые даже двигались в мою сторону. Вдруг на разливе сильно ударила большая рыба, и гуси взлетели, повиснув надо мной. Лежа я сделал два выстрела. Но заряды оказались слабыми. Не поднимаясь, я перезарядил ружье и снова выстрелил. Один гусь упал с переломленным крылом. Новые стаи подлетали и проносились над протокой. За полчаса я сделал тринадцать выстрелов, но только три птицы остались на лугу. Весь день я потерял на поиски подранков. Перед вечером разгулялся свежий ветерок. С разлива на берег набегали небольшие волны. Утки большими стаями сидели на воде, вдали от берега, скрываясь от волны за островками. Отдельные стайки пролетали у меня над головой. Но стрелять — не поднимались руки. «Ведь это наше богатство. Утка сейчас готовится к гнездовью и через три месяца поведет за собой целую семью». Так размечтавшись, я уселся за кустом у разлива и вынул папиросу. Неожиданно возле меня поднялся большой гусь. Я выстрелил, не целясь. Птица упала на воду. По-видимому это был один из моих подранков. Вытянув шею, он начал медленно удаляться вглубь разлива. Я посылал ему в хвост один заряд за другим. Птица уходила. До нее было больше 50 метров, и мои заряды не достигали цели. Неужто уйдет? Вот, кажется, я попал ему в шейку. Он попробовал нырнуть, но волной выкинуло его на поверхность. Теперь осталось только дождаться, когда его прибьет к берегу. Но что это? Ветерок дул прямо на меня, небольшие волны плескались к ногам, а добыча потихоньку отплывала вглубь разлива. Я вспомнил, как яхты под натянутыми парусами могут иногда плыть поперек ветра. Гусь, с распростертыми крыльями на воде, плыл почти напротив ветра. Я побежал за лодкой. Несколько минут я кружил по воде, подплывая к черневшим на поверхности предметам. Но все они поднимались и с шумом улетали. Последняя черная точка оказалась, наконец, искомой добычей. Я уже направился к шалашу, но неподалеку на берегу послышался гусиный гогот. Причалив лодку, я пошел к птицам, осевшим на ночевку. Они разговаривали между собой так же, как стадо домашних гусей, когда их гонят на водопой или на пастбище. Справа от меня гуси были очень близко, — прямо рукой подать. Я остановился, постоял несколько секунд, поглядел и послушал. Но в темноте ничего не было видно, даже ружья. И в то же время я был так близко от стаи и к некоторым голосам гусей привык настолько, что мог их выделить из общего гогота. Что же делать? Уходить от гусей без выстрела и обидно и неудобно. Остаться рядом с ними до утра? Просидеть около трех часов? Это бы ничего. Но с появлением зорьки они, пожалуй, рассмотрят меня раньше, чем я их, и улетят. Я принял решение и нажал на спуск. Грохот выстрела и вспышка потрясли ночную темноту. Послышалось хлопанье крыльев взлетающих птиц, но поднялись не все гуси и сейчас же опустились снова. На минуту водворилась тишина. Несколько гусей, видимо, отлетело дальше: они с криком начали кружиться над разливом. Сначала им с земли ответил один гусь из тех, что были от меня подальше. Затем два, три, а вдруг разом отозвались и закричали все. И я услышал снова голоса тех, которые были рядом со мной справа, слева, позади. Я вскинул на плечо ружье и пошел к лодке, ощупывая ногами почву, чтобы не свалиться в яму, залитую водой... Южнее Касимова Ока сворачивает к юго-западу навстречу Мокше и, соединившись с ней, снова возвращается на юго-восток, образуя сорокакилометровую излучину. Во время весеннего паводка эта излучина и прилегающие к ней районы заливаются водой, образуя общее зеркало в несколько сот квадратных километров. Водоем напоминает тогда морское мелководье, он богат кормами, особенно на низких заливных лугах. Обильные корма образуются в течение лета и осени на прогонах, в местах водопоя и других сильно унавоженных площадях. Автору этих строк весною 1949 года пришлось воочию убедиться, какая масса гусей и уток собирается на летних дорогах и стойбищах скота, залитых весенним разливом. Наряду с мелководьем, на этой огромной площади разлива, даже при максимальных паводках, остается много островов, кос и отмелей, не залитых водой, — излюбленных мест пристанища для перелетных. На разливе Оки при соединении с Мокшей весной останавливается много гусей и уток. Здесь немало охотников, которые убивают до полусотни гусей за весну, а селезней иногда берут за зорю до тридцати штук. Летом на месте разлива — пышные сенокосы в кольце озер. Осенью на озерах много выводков и пролетной дичи. Летом и осенью в этих местах может производиться богатейшая утиная охота. К сожалению, почти никто из жителей столицы не знает этих охотничьих угодий. А добраться до них не так уж трудно. От Москвы до станции Сасово поезда дальнего следования идут двенадцать-тринадцать часов. От Сасова до устья Цны и Мокши — семьдесят километров. Здесь часто курсируют автомашины. А от устья всего лишь 5—7 километров до места охоты... Изменено 27 декабря, 2017 пользователем egerj
egerj Опубликовано 9 января, 2018 Автор Опубликовано 9 января, 2018 Глухари Гиппенрейтер Вадим Евгеньевич Глухарь — птица каменного века, реликт, чудом сохранившийся в наших необъятных лесах. Глухарь даже не поет, как птица, а издает странные низкие звуки, рожденные дремучим лесом, шумом ветра в вершинах лесных великанов, стуком сухих ветвей, шорохом валежника под ногами зверя. Убить на охоте, поймать птицу или зверя гораздо легче, чем сфотографировать их. Поэтому фотографий животных в естественной обстановке очень мало. Сфотографировать токующих глухарей вдвойне трудно: они осторожны, а места обитания труднодоступны. Я знал большой ток в красивом лесу на берегу Белого моря, но глухарей выбили из малокалиберных винтовок. Пока искал другой — весна прошла. От охотников знал, что в этих лесах тока есть. В следующую весну я нашел такой ток, куда не ходят охотники: никто не должен мешать присутствием, или, тем более, стрельбой. Ни один человеческий след не нарушил здесь чистоты наста. Через несколько дней растает озеро, разольются впадающие в него ручьи и реки, и этот лес будет отрезан от людей. Поэтому я не спешу. Нашел удобное место для бивака, настелил веток, нарубил дров. До тока десять минут ходьбы — можно прийти и согреться у костра, повесить над огнем котелок. Далеко внизу озеро. Набирая высоту отлогими террасами, я долго поднимался от него на лыжах вдоль невидимого, но очень веселого ручья. Лишь кое-где он показался из-под снега — желто-бурый, упругий и совершенно прозрачный. Как и везде на севере, слой почвы здесь очень тонок, а под ним скала. Поэтому каждая горизонтальная площадка или впадина — болото. Когда-то здесь было много озер, но они заросли и тоже стали болотами. Ток расположен на склоне, обращенном на северо-запад. Центр его — небольшое моховое болото. В одну сторону поднимаются замшелые, из серого гранита, скалы. Вниз полого уходит густой лес. Слева и справа тоже болота, отделенные от тока узкими полосами леса: сосна, ель, низкорослые кривые березки. А вдали, сквозь деревья видны заливы Белого моря, закрытые льдом. Там, где глухари больше всего оставили следов на снегу, я сделал первый шалаш под большой разлапистой елью. Семь часов вечера. Солнце еще высоко. Погода ясная и морозная. Пока идут минуты ожидания, заделал просветы в стенках. Устроил смотровые окошки, примерился с объективом. В восемь солнце коснулось вершин деревьев и медленно опустилось за горизонт. Золото зари мягко переходит в розовый, бледно-зеленый, голубой. И гаснет в зените. Восемь тридцать... Восемь сорок пять... От напряжения слышу совсем не то, что надо — стук сердца, трескотню кузнечиков в ушах, свое дыхание. Неужели не прилетят? И сразу: Тэк!.. Тэк! — редкие сухие звуки, каких не издает ни один зверь, ни одна птица. Громко и ясно глухарь защелкал метрах в тридцати. Он не прилетел, а пришел на свое место — не торопясь, склевывая по пути хвою с молоденьких сосенок, побеги брусники и черники, вытаявшие из-под снега около стволов деревьев. Каждый палец на глухариных лапах оторочен бахромой упругих кожистых выростов, которые увеличивают площадь опоры. Глухарь охотно и легко ходит по снегу, по вязкому мху, по мокрым болотам. С разных сторон слышны по крайней мере 10—12 глухарей. А сколько их в глубине тока? Центр тока метрах в двухстах. Оттуда слышны всякие шумы — глухари перелетают с места на место, дерутся, иногда проклохчет глухарка. Самый трудный момент в съемке — возможность снимать на близком расстоянии. Значит надо сделать несколько шалашей, идеально их замаскировав. Весенние ночи на севере очень светлые — легко можно читать, но такой свет недостаточен для фотографирования. Оставалась надежда, что хоть один глухарь задержится на току после восхода солнца. Шалаши мои — совершенство строительной техники, глухари на них не обращают внимания и не боятся, но снять так, как надо, не удается. Теплые, светлые дни сменяются морозными ночами. Они приучили к постоянному ощущению холода, все усиливающегося по мере того, как бегут часы этой необычной лесной жизни. Ни сырой мох, ни еловые ветки не спасают от холода, а теплых вещей недостаточно. Единственный способ согреться — это мысленная «зарядка». Представляю различные движения и сокращаю мускулатуру соответственно этим движениям — помогает, но ненадолго. Долгие семь с половиной часов — с восьми вечера до трех тридцати утра — пролетают незаметно, оставляя недоумение, что не примерз к земле. А в ушах, не покидая ни на минуту, живут звуки тока. Однажды утром возвратился к костру, раздул угли, напился чаю и не ложась, как обычно, спать, пошел делать шалаш в новом месте. Поднявшись на первый бугор, заметил перемены: большой медведь проломал наст, будто протянули бревно. След прямо от шалаша, в котором я был час назад. Медведь «проверял» подозрительное издали сооружение, а убедившись, что оно пусто, — прошел мимо. В шалаше я мог только лежать, втиснувшись между узких стенок, положенных по бокам. Хороши были бы ощущения, когда медведь сопел бы у меня сзади, а я не мог даже пошевелиться! Он обогнул большой дугой место бивака и ушел на южные вытаявшие склоны. Шалаш я сделал так, чтобы токующий глухарь был в 5—7 метрах от меня (ближе не рискнул). Как основу использовал лежащее дерево, а все остальное принес издалека: еловые ветки, крупный валежник. Снаружи заложил слоем мха, превратив шалаш в вытянутый бугор. ...Легкий шум крыльев — и глухарь сел где-то рядом на дерево. Мне его не видно. Как он себя ведет? Насторожился и осматривает подозрительный бугор? А как легко и почти бесшумно он прилетел! Сильный толчок потряс мое сооружение, на спину посыпался мох, ветки. Глухарь вот-вот провалится глубже и встанет мне на спину. Все! Улетит, и больше я его не увижу. Глухарь выбрался на твердые сучья, постоял надо мной и спрыгнул на землю. По звуку догадываюсь, что он рядом с моей головой. Появилась предательская потребность переменить позу, но даже дышать нельзя, не то что шевелиться. Глухарь ходит рядом и вдруг — Кэ!.. — щелкнул. Боковым зрением вижу, как он пересек просвет между шалашом и сосной и вышел на край. Чудесная птица! Ради бога не улетай! Теперь он прямо передо мной на фоне неба — спокойный и величественный. Именно величественный! Настолько закончены и строги его очертания, цвет, движения. Он прошел по краю, постоял и с паузами защелкал. Кэ!.. Кэ!.. Тэ-ке! Чистые, открытые звуки, как удары по деревянной пластине. С каждым звуком он все больше преображается. Внутренняя сила толчками, как пульс, изменяет его, отрывает от реального окружения. Глухарь как будто вырастает. Пока еще не затоковал, он в паузах опадает, почти возвращаясь к обычному состоянию, но снова и снова с каждым звуком все больше эта неумолимая сила возвращает его на тысячелетия назад. Глухарь теперь не здесь, и за ним угадывается бесконечное время, отделяющее от нас зарождение этой песни. Остановившийся взгляд, полуопущенные крылья, подчеркивающие движения вытянутой вверх шеи, приоткрытый клюв — все говорит о глубочайшем внутреннем процессе, происходящем в птице в самый напряженный момент ее жизни. Удары следуют один за другим. В такт им все больше и напряженнее поднимается голова. Хвост, поставленный вертикально, распялен, как на жестком каркасе. Теперь глухарь не имеет ничего общего с обычной птицей. Это совершенно особенное существо, напоминающее законченный, четкий динамичный иероглиф, устремленный в пространство. Тэ-ке!.. Тэ-ке!.. Тэке! Тэкетэкетэке!.. Все чаще следуют сухие звуки, переходят в сухой треск — трель, и тут же перерастают в заключительную фазу — «точение» или «скирканье». Ритмично, в такт звукам содрогается все мощное тело, запрокинутая вверх голова с закрытыми, закатившимися глазами. Каждый раз, когда обрывается эта страшная своей неумолимостью мелодия, глухарь открывает глаза — неподвижные и невидящие, но в эти моменты чувствуется, что где-то еще остается нить, связывающая его с окружающим. Посторонний звук или резкое движение, попавшее в поле зрения, могут прервать это оцепенение. Во время песни глухарь делает несколько ускоряющихся шагов, в паузах медленно поворачивается, и в конце следующей песни делает столько же шагов в противоположную сторону. Поэтому на охоте так трудно бывает определить по голосу направление, в котором токует глухарь. Невозможно переложить на бумагу звуки, заканчивающие песню. Звук очень сложен, напоминает одновременно перетряхивание мелких зерен в пустотелой посуде, шипение, а если слушать издалека, то точение или шепот. Изредка бывают короткие паузы, во время которых глухарь, не изменяясь, остается неподвижным. Тогда я слышу, как токуют другие глухари. Каждый раз, когда песня достигает кульминационной точки, глухарь не видит и не слышит. Из его сознания выпадает всякая связь с окружающим миром на время, достаточное чтобы охотник мог быстро сделать два-три больших скачка или два простых шага. Подходя за прикрытием к глухарю, токующему на земле, можно приблизиться вплотную. Конечно, эту роковую для глухаря особенность знали и первобытные охотники, это слабое место используют многие хищники. Как и все птицы, глухари, очевидно, когда-то тоже громко пели, но привлекали этим массу врагов и погибали. Сохранились те птицы, что пели, по тем или иным причинам, тихо. Но вложить всю энергию, на которую способно сильное животное в пору весны, в пору своего максимального утверждения, в тихую и невзрачную песню невозможно, и эта сила, не имеющая свободного выхода, потрясает изнутри все существо, усложняет и доводит до предела выразительность и законченность едва заметных деталей, заставляет звучать не только голосовые связки, но и все тело птицы. Появилась новая, отличная от всех других форма пения, если только ее можно так назвать. Токующего глухаря слышно за 200—400 метров — расстояние мизерное для такой большой птицы. Глухари не могут «объявить» о своих весенних собраниях так громко, как, например, тетерева, которых слышно в тихую погоду за несколько километров. Поэтому глухари собираются в строго определенных, издавна закрепленных местах и никогда не меняют их, если не вынуждают чрезвычайные обстоятельства, например, пожар или рубка леса. Глухари всегда токуют на земле, если им ничто не мешает. Под ритм песни глухарь непрерывно, с одинаковым ускорением и обязательно прямолинейно, ходит. В это время он не видит поверхности земли или снега, не отвлекается характером этой поверхности. Скоро полночь. Светло и тихо. Под деревьями морозные прозрачные сумерки. ...Напряжение нарастает. Глухарь токует без пауз, повторяя без конца однообразный ритм. Периодически в движения глухаря врывается как сильнейший импульс новая сила, обрывающая песню в момент трели на границе перехода ее к последней фазе. Без переходов и перерывов, как пружина, она бросает его вверх, и глухарь перелетает на несколько метров в сторону. Это не обычный полет глухаря — глухарь так не летает, а перепархивание при частых и быстрых взмахах крыльев с малым размахом, после которого глухарь моментально начинает токовать снова. Веками закреплялось это защитное движение, отбрасывающее птицу от возможной опасности, и подкрадывающаяся из-за дерева лиса или рысь оказываются далеко в стороне, а глухарь в паузах может обнаружить опасность с нового места. Летит время. Взвинчивающая повторность этой песни без мелодии и зрелище движущейся, завороженной птицы, доведенной до экстатического состояния, необычайны по силе впечатления. Сначала я менял положения только под песню, но скоро убедился, что глухарь не реагирует на мое присутствие. Увеличив перед собой отверстие, я разглядываю его в упор. Глухарь иногда оказывается в двух-трех метрах, в метре, совсем рядом... Смотрит прямо на меня и... не видит. Сколько раз я рассматривал эти глаза у только что убитой птицы и всегда поражался их откровенной птичьей ясностью — четкостью и прозрачностью зрачка, цветной радужкой... Сейчас передо мной глаза, затуманенные невероятным внутренним напряжением, и цвет их неопределенный, коричнево-красный по краям, незаметно переходит в темный в центре, и это уже не цвет и не глаза, а глубина. То, что их отсутствующий взгляд совпадает с моим — только случайность: наши глаза на одном уровне, а глухарь без конца движется, часто останавливается против меня, но меня не видит. Незаметно увеличились паузы в песне, появились перерывы. Глухарь на короткие моменты как будто пробуждается и вскоре совсем перестает токовать. Он сразу поник, безучастно походил в разные стороны и прямо на земле, рядом со мной, задремал. А я не мог... Сначала просто переживал. Потом мысли побежали совсем по другому руслу — я ощутил свою беспомощность. Несмотря на всю «цейсовскую» оптику и технику, невозможно удержать хоть частичку этой необычной вспышки жизни, трепетности, нежности, чистоты... Мне стало дорого каждое перо на глухаре, каждый шаг и каждый звук, и этот ничего не видящий, зовущий с собой взгляд. Глухарь громко поправил клювом перо, и я снова мыслями вернулся к току. Незаметно прошел час. Вдалеке на синем сумеречном снегу видны два других глухаря. Распустив веером хвосты, опустив крылья и подняв, как на параде, головы, они медленно расхаживают между стволов молодых сосенок. В спокойствии и четкости черных силуэтов — полная отрешенность. Изредка вопросительно, будто проверяя тишину, защелкал глухарь рядом со мной. Совсем близко. И я снова удивляюсь этим звукам. В час ночи глухари токовали уже со всех сторон. Такое тонкое по цвету и вместе с тем почти бесцветное небо, каким оно бывает на стыке двух зорь, посветлело. Окрасилось в светло-розовые и желтые тона. Синий морозный воздух стал прозрачней. Все это я теперь вижу только через объектив. Света еще мало, но надо снимать, и, не отрываясь от камеры, я меняю выдержки, выбирая кадр. И все это в состоянии беспокойства за результат — света не хватает. Глухарь рядом. Аппарат с большим телеобъективом, руки, часть лица — все уже перед ним, ничем не прикрыты и все время в движении. Иногда глухарь настолько близок, что не умещается в кадр и тогда я просто смотрю на него, а он меня не замечает. Может быть, где-то в глубине его сознания отмечено, что это движение не опасно, его можно отбросить, не отвлекаться, а может быть, он просто уже не способен воспринимать окружающее в таких не очень заметных проявлениях. Песня начинает приобретать новое звучание и, наконец, в момент высшего напряжения в нее врывается глухой вибрирующий звук, подобный шуму крыльев близко взлетевшего рябчика. Низкое, дрожащее «ф-р-р-р...!» вклинивается между сухой трелью и заключительной фазой — точением, сохраняется на протяжении всего утреннего токования и незаметно выпадает перед концом, когда в песне появляются паузы. Услышать его можно, находясь не дальше, чем в 10—15 метрах от глухаря. На большем расстоянии он воспринимается, как короткая заминка. Примерно в треть секунды перед точением. Без единого перерыва глухарь токовал с 12.45 до 2.30 утра и только к концу наступил резкий спад. Потрясение было так велико и продолжительно, что я с трудом теперь узнаю в этом нахохлившемся глухаре большую и красивейшую птицу, только что бывшую передо мной. Стало совсем светло. На золотом небе обозначилось место, где вот-вот взойдет солнце. Глухарь встряхнулся, поправил перья, осмотрелся по сторонам и издал совсем уж удивительные звуки. Проделывая движения головой и шеей, наподобие движений кричащего петуха, он четко выговорил что-то вроде «кара-коззит»! Причем это «кара» — низкий, рокочущий звук, а «коззит» — скрипучее и резкое. Издав такой звук, он каждый раз прислушивался и я услышал, что с разных сторон глухари издают такие же звуки: что-то вроде переклички или заключения. Ток действительно кончился. Глухарь стал быстро склевывать побеги брусники и черники, срывая с сухим щелчком целые ветви и целиком их проглатывая. Вот он прошел мимо меня и, увидев пучок брусники, которым я заделал отверстие в шалаше, подошел и выдернул его. Достаточно было протянуть руку, и я бы до него дотронулся. Как мне хотелось поговорить с этой замечательной птицей. Выйти и сесть рядом, погладить, едва касаясь, его удивительные по тонкости рисунка и цвета перья, рассказать, как я ему благодарен за то, что он случайно доверил мне свою древнюю тайну. Он прошел мимо, походил в стороне, долго стоял на краю камня и куда-то ушел. А я все не решался нарушить неожиданным появлением спокойствие леса. Солнце взошло, где-то стучит дятел. Я не спеша вылез из укрытия и увидел глухаря. Он стоял шагах в десяти и был необычайно удивлен, со всей смешной выразительностью, на какую только способна эта солидная птица. — Здравствуй! Глухарь пролетел над головой и сел на сосну метрах в пятнадцати. Теперь он удивлялся сверху вниз. — Кара-коззит! — изрек он оттуда и улетел. А мне захотелось встать на голову и болтать ногами. Прошло еще несколько таких же удивительных дней. Я снимал, смотрел, слушал, мерз до того, что еле мог распрямиться и дойти до костра с тем, чтобы снова торопиться в свой холодильник. Глухарей я уже «знал в лицо» и отличал друг от друга. Мой глухарь был средних лет (очевидно 5—6), мощный, подобранный, если не считать одного выломанного пера из хвоста и одного не доросшего до края. Глухарки летали с места на место и для моего непривычного глаза были «на одно лицо». Но как выразительно и понятно они клохтали! Они не надоедали, а изредка подавали низкий, гортанный голос, эти точеные красавицы. Иногда они подолгу сидели совершенно неподвижно, вытянув обтекаемые шеи с крохотными головками в ту или иную сторону, и незаметно исчезали. Потом погода испортилась, а я все мерз, ждал, дремал, что-то думал, неразборчиво записывал события на току, снова дремал. И додремался! Проснулся я (быстрее, наверное, невозможно проснуться) от тяжелого дыхания около себя и в просветы стенки над собой увидел бурый бок. Конечно, я связал его со следами медведя, прошедшего несколько дней назад. Винтовка в ногах. Я могу только потянуть ее вдоль себя за ствол (еще выстрелит!) А дальше что? Зверь стоит рядом, тяжело, с задержками дышит. И тут, в соседнюю щель увидел вдалеке тонкие голенастые ноги: лосенок! Мать, почуяв неладное, отошла и я вижу ее всю. Лосенок подошел, и они скрылись за краем скалы. На этот раз я согрелся без «зарядки». А сколько всего успевает промелькнуть в голове в такие минуты! Я встал и тоже ушел. Глухари все равно не токуют, хоть и собрались на ток. Шумит ветер, косо летят редкие снежинки. Срубил три сухих сосны, разрубил на части и проспал у огня целые сутки, даже чаю ни разу не вскипятив. * * * Я снова попал сюда через год и привез все, что нужно для ночной съемки. Со мной два товарища. Они попросили показать ток и с радостью согласились не стрелять: «А мы и не собирались!» На полпути к току нам встретились свежие следы резиновых сапог. Человек шел сначала в нашем направлении, а потом уклонился в сторону. Где-то глубоко внутри родилось ощущение беды. Вот мы и у тока! Все здесь по-прежнему, только снега меньше. Мы пошли посмотреть места, где токуют глухари, и наткнулись на петли. Всюду, где они токовали, положены срубленные деревца, а в проходах поставлены петли. Мы избегали смотреть друг другу в глаза, молча дождались вечера и разошлись в разные стороны на подслух. Может быть, еще не все потеряно? В полночь мы снова встретились. Ни одного!.. Товарищи ушли в другие места, а я остался еще на день, отказываясь верить очевидному. Два раза через ток быстро и беспокойно пролетела глухарка, подтверждая своим страшным полетом несчастье. Кое-где я нашел перья. Но ни один глухарь не прилетел. Ни один! Человек, сделавший свое черное дело, здесь бывал часто. Я ушел с тока в другую сторону и, обогнув эти места, вернулся домой. Я боялся с ним встретиться.
ViZor Опубликовано 9 января, 2018 Опубликовано 9 января, 2018 А чего же всю книгу не перенесли сюда? Убить на охоте, - это не по нашему!
egerj Опубликовано 10 января, 2018 Автор Опубликовано 10 января, 2018 20 часов назад, ViZor сказал: А чего же всю книгу не перенесли сюда? Убить на охоте, - это не по нашему! Там нет полной книги.Только рассказы разных авторов. Желаете чтобы я выкладывал сразу по несколько рассказов за раз? Авторы там не только с России но и из бывшего СССР.
egerj Опубликовано 10 января, 2018 Автор Опубликовано 10 января, 2018 Чемборчанское кочевье (Дневники эколога-охотоведа) | Штильмарк Феликс Робертович День прожил на культбазе. Разговаривал с директором Тутурской школы П. Б. Давыдовым насчет помощи школы в улучшении охотхозяйства и вообще о его работе. Он всегда, видимо, выражается так, словно говорит с трибуны, — чистым правильным газетным языком, лишь изредка ошибаясь в выговоре. Он говорил мне и о трудовом воспитании школьников, и о совещании учителей школ Крайнего Севера в Хабаровске, и о необходимости работы специалистов на местах, в частности, охотоведа непосредственно в колхозе или сельсовете. Потом уже менее газетным языком начал говорить о трудностях в работе, о том, что ребята упорно не хотят учиться, особенно после того, как стало трудно попадать в вузы и техникумы. Говорил, что надо создать кружок охотоведения при школе, — договорились, что помогу литературой. К идее каникул во время осенней белковки отнесся вполне положительно. Я спросил, много ли эвенков учатся в вузах — оказалось трое — двое Хромовых в Ленинграде и один в Хабаровске — все при отделении Крайнего Севера. Кроме того, человек восемь в Культпросветшколе в Биробиджане. В общих вузах и техникумах почти не было и сейчас нет — дескать, родители не могут помогать регулярно. Из Ангинской средней школы, где, как и здесь, есть интернат, бегут со страшной силой. На другой день Иннокентий Ильич собрался ехать на озеро Аней — снять петли, поставленные на зайцев, я решил поехать с ним. Собирались, по обыкновению, не спеша, и выехали уже в 11 часов. Лошаденка из сельсовета, страшная, как смертный грех, просто стыдно сидеть в санях, зная, что тебя везет такое творение. Конь попросту совсем больной, худой невероятно, задыхается и останавливается на каждом шагу. На полдороге я встал и пошел впереди. Оглянулся — широкая долина, редкий листвяг поднимается по пологому склону. По дороге, едва переставляя ноги, плетется старая больная лошадь. На дровнях сидит Дорофеев, он согнулся, нахохлился и своим добрым и жалким лицом сам напоминает эту несчастную, ко всему безразличную клячу. Он, правда, человек, видимо, мягкий и добрый. Его лицо какое-то покорное и усталое. Это придают ему, по-моему, выражение его больших глаз, складки губ. Дело-то в том, что он спился. Он кончил техникум в Енисейске (тот самый, который впоследствии стал Учительским институтом), был директором школы в Тутуре, но сейчас явно спился. Вид у него как у безнадежно больного человека. Если бы я видел его пьяным, как Семена и других, если бы он ругался, дрался, кричал, — но он не пьянеет почти, только становится еще мягче, еще больше размягчается лицо, становится еще более добрым и усталым. Чемборчанское кочевье (Дневники эколога-охотоведа) Схема района, где проходило кочевье с эвенками (составлена автором по физической карте) В дороге мы разговаривали немного. Он рассказывал, как жил в Тутуре вместе с известным у нас, охотоведов, Константином Янковским, грубо говорил о женщинах, рассказал глупейший армейский анекдот. Дорога на Аней сворачивает с Березового хребта. Он справедливо так называется — береза преобладает здесь. По дороге ездят за сеном — на Анее основные сенокосы. Кто-то проезжавший раньше нас наставил у самой дороги много петель на зайцев — черные проволочные кольца то и дело виднелись между деревьями и кустиками. Дальше начались гари по листвягу. Здесь большая низменность, вся она занята листвягами, только у самых озер и речки есть «луга» и стоят «зародья» сена. Зимовье стоит на другой стороне почти круглого озера, у самого берега. Мы поехали к нему по чистому снегу. Уже темнело. Я смотрел по сторонам и чувствовал странное ощущение: справа — низкий берег, по нему растут редкие корневые березки, дальше, насколько хватает глаз, виден обыкновенный наш ельничек. Такую картину, такой берег озера я не раз видел где-нибудь в Салтыковке, в Калининской, Ярославской или Смоленской областях. А если взглянуть налево — за белым простором озера поднимаются крутые черные хребты — это уже Сибирь самая настоящая. В зимовье, как обычно, — маленькие окна, одно из которых заткнуто тряпкой, железная печка (здесь очень маленькая), доски, положенные на чурбаки, — нары, небольшой стол. Стены утыканы палочками — на них сохли белки. Здесь и там воткнуты правилки — вот для колонка, вот для горностая. Здесь, кроме дров, ничего не было оставлено, но последний житель забыл, видимо, мешочек из ондатровой шкурки с чаем. Иннокентий Ильич не нашел оставленной здесь подстилки — козули. Видно, ее утащили. Утащить что-нибудь из охотничьего зимовья — это хуже, чем залезть в чужой карман. Затопили печку и через полчаса в зимовье стало тепло и уютно. Напились чаю, улеглись спать. По уже выработавшейся привычке, поворачиваешься к теплу (печке или костру) спиной, спереди и сверху укрываешься с головой, чтобы «надышать», и спишь как у Христа за пазухой. Но ночью стало холодно, я растопил печку, положил ее полную дров и снова заснул. (Емельян говорил, что старики, ложась спать у костра, даже в большой мороз раздевались догола — так теплее). На следующий день (это уже 17 декабря) пошли снимать поставленные Иннокентием петли на зайцев. С первой же петли я высказался, что проволока тонка. И точно — из 30 снятых петель пять оказалось оторвано, а остальные пустые. Петли у него стояли по основанию пологого склона в густом листвяге и ниже, где в ерник заходит ельник, и в самом ернике. Сняли еще два капкана на колонка, и я поставил их у дома, где были (правда, старые) следы горностая. Глядя вчера на тоненький серпик молодого месяца, мы долго толковали, почему он обязательно «обмывается»? Все же, верно, это неспроста, есть тут какая-то закономерность. Вот и теперь — днем было ясно, а к вечеру все больше заволакивалось какой-то «морочностью», низко, над самой тайгой за озером стоявшее на одном месте солнце затянуло мороком, начался ветер и, наконец, пошел снег. Ночью погода разошлась не на шутку, хотя здешние метели, вообще-то, слабые — тайга не дает разгуляться ветру. Дорофеев что-то заскучал. Он все ждал, не придет ли кто в зимовье из охотников — Фома Васильевич или Федор Васильевич, или Пулеевский, ездивший за сеном, завернет — он все глядел да глядел в окошечко на гладь замерзшего озера, на низкий берег с корявыми березками и стожками сена из грубых приозерных трав. Но никто к нам не пришел. Фома Васильевич, которому мы вчера везли хлеб, как оказалось, забрал его и ушел в свою юрточку, что стоит в 4—5 километрах отсюда, у другого озера. Федор Васильевич был где-то в тайге, Пуляевский за сеном, видно, не проезжал. Но Иннокентий Ильич днем слышал вроде голос из-за озера, значит, кто-то возил сено. Утром было тихо. Была та частая в этих краях погода, когда сразу, на глазах, темнеет или светлеет, как при неравномерном напряжении изменяется свет электрической лампочки — то разгорается ярко, то погаснет почти совсем. Так и солнце — то светило в полную силу, то закутывалось в морока. Запрягли нашего больного коня, собрались быстренько и двинулись. Дорогой сюда мы все молчали, но теперь его разобрало — он начал рассказывать про свои солдатские похождения. Начались они в 43-ем под Осташковым, в первом же бою был ранен, стал нестроевым и служил в дорожных войсках. Перед штурмом Кенигсберга был опять взят, был на курсах радистов и с Р-13 был при батальоне, воевал в Кенигсберге и под Кенигсбергом уже до конца войны, благо оставалось уже не так долго. — Я получил два ордена — Отечественную войну и медаль за Кенигсберг — они красивые — дак ребятишки куда-то задевали, а «звезду» дак жена вместо печати, когда в магазине работала. Там где-то и потеряла. Незаметно добрались до «шоссе» — дороги с Тутуры в Зусай. Здесь я попрощался с Дорофеевым, надел свой бывалый рюкзачишко и отправился в Зусай, до которого отсюда оставалось километров пятнадцать. Ночной снег загладил дорогу, но кто-то уже прошел здесь до меня. Прошло два человека и с ними две собаки. Я предположил, что одна из путников — женщина. Оказалось, правда. За хребтом встретился мне небольшой обоз из Зусая — я узнал Алексея Гарамзина и еще кого-то. Они очень сердечно со мной попрощались. Теперь уже след путников был смят обозом, но скоро я увидел место, где они сошли с дороги, пропуская обоз, и затем их следы пошли поверх следов обоза. Я шел быстро, главным образом, потому, что мне сказали, что у Григория Масючкова, у которого я стоял в Тутуре, было для меня штук пять писем, но что он их не оставил, а забрал с собой. Стоило быстрее идти в Зусай! Километрах в четырех от Зусая я все же нагнал путников. Это, действительно, была женщина — русская, карамская, такая же, как Шура Зеленых в Нюруктане — высокая, сильная, со своеобразным говором — быстрое и решительное выражение речи, твердые и краткие окончания фраз. Они шли из Тутуры в Карам, собираясь пройти за шесть дней. Оба в унтах из сохатиной кожи с плетеными белыми и черными оторочками сверху. Я обогнал их и через полчаса был в Зусае — маленькой деревушке, где находятся правление и склады Вершино-Тутурского сельпо. Опять увидел Пулеевского — плотный, с широким русским лицом, похож на Докучаева, только без бороды. У него три девчонки — одна совсем маленькая, две другие постарше, очень проказливые. «Это что за девки такие!» — говорит отец. Он очень серьезно и со знанием дела относится к работе. Мы с ним посидели вечером, выбирая разные данные из сводок. Здесь я, наконец, в первый раз получил московские письма. Первым прочел письмо Данилова, которое очень обрадовало меня, я ощутил такой прилив энергии, что хоть снова выходи на Чемборчан. Затем два письма от Марии Оскаровны (бабушка Ф. Р. — Н. Н.) — пахнуло в полуразваленной холодной избе московским духом — французскими фильмами, Третьяковской галереей, театрами, консерваторией. Потом прочел письмо отца. На следующий день Пулеевский отвез меня на лошади в Ацикяк. Сказали, что машин много, но все они идут с сеном. На улице за магазином я увидел ЗИС-5, нагруженный сеном, вокруг него суетились четыре человека. Быстро определив среди них товароведа — бурята в валенках, полушубке и беличьей шапке, я завел переговоры, чтобы добраться с ними в Качуг. — Куда я тебя посажу? — Как куда — наверх! Он долго не соглашался, но моя настойчивость превозмогла. Когда выпив по 100 г, мы зашли к нему пообедать, выяснилось, что его дочка — библиотекарь в Тутуре и сейчас едет в Качуг. Это облегчило дело. Я залез наверх, надел поверх ватника и пальто парку и доехал как в мягком вагоне. Мороз был 30 градусов. В Качуге я пробыл долго — с 20 декабря 1955 г. до 8 января 1956 г. Ничего интересного за это время там не было, нечего и вспомнить. Разве что людей. Контора ГОХ — хороший дом, несколько комнат, большой двор со всем хозяйством. Константин Федорович Моисеев живет в том же дворе. Сам он местный, стройный, молодой еще (лет 30), с веселыми озорными глазами. Все, что он говорит и делает, получается ясно и просто, все вопросы у него быстро разрешаются. Он пользуется большим уважением всех работников и охотников, давно работает в заготовительной системе. За три года увеличил заготовки от 300 тыс. до одного миллиона, хотя обязан этим не так себе, как соболю. Беда его заметная — не откажется выпить, когда угощают, а угощают часто, особенно когда приезжают зав. производственными участками и охотники. Другая — незаметная — заключается в узости — кроме плана, он не видит ничегошеньки. Но это не его вина, это — во всей заготсистеме. Жена у него — Фая — моложе его года на два, держит его в ежовых рукавицах и хорошо воспитывает своих троих детей. Чемборчанское кочевье (Дневники эколога-охотоведа) Качуг. Двор ГОХа. Дети К. Ф. Моисеева — Юра и Витя Охотовед Альберт Константинович Иванов — широкоплечий здоровяк, уже немолодой, много где побывавший и повидавший. Один глаз у него поврежден и отличается цветом (желтым) от другого (синего). Он бывал и на фронте, служил в училище, работал комбайнером и в конце концов судьба завела его в Московский зоотехникум, что на Сходне, где он и стал охотоведом. На практике, будучи в Баргузине, многому научился, хорошо знает таежную жизнь, охотников, их быт. Меньше знает зверя, но кое-что все-таки знает. Благодаря своей внушительной внешности, умению говорить с людьми — неторопливо, внушительно и уверенно — производит хорошее впечатление и, казалось бы, пользуется авторитетом. Но с течением времени, больше узнавая его и окружающих людей, я понял, что человек это совершенно пустой. Он абсолютно равнодушен к делам — то ли потому что не хватает знаний, кругозора или просто нет желания. Он женился, наконец-то, не выезжает из Качуга. Приходит в контору, где зевает, потом берет печатать какую-нибудь бумажку и стукает ее на пишущей машинке — это занятие он очень любит и гордится тем, что может это делать (очень плохо). Оживает, когда предстоит пожрать и выпить. Врезалась в память картина: группа заготовителей во главе с Ивановым запрягла сани и понеслась «на голову» (лося забили для зверофермы) — он стоял впереди на санях и не только его широкое лицо, но и вся фигура выражали огромное удовольствие — глаза маслились как у кота — его выражение и лицо вообще похожи на кота. Его авторитет временный — сейчас его уже нет. О нем говорят с пренебрежением, как о бездельнике и, вообще, лишнем, никчемном человеке, это иногда переносится и на его должность да и вообще на специальность. Такое положение, вероятно, в 99 из 100 промхозов и заготконтор. Чемборчанское кочевье (Дневники эколога-охотоведа) Работники Качугского ГОХа и Феликс Штильмарк (крайний справа в верхнем ряду) 8 января —1956 г. Автобус (из Качуга — Н. Н.) подвез меня к центру Иркутска, к рынку. Сойдя с него, я бодро потопал в «Заготживсырье», благо оно поблизости здесь. Стучал недолго — старушка-сторож пустила меня и позволила переночевать на скамье в коридоре. А наутро, минута в минуту, к 9 часам собрался народ почтенного учреждения, пришел и маленький, на вид очень усталый, озабоченный и злой Рыбин, и заскрипели перья. Кто же здесь? Лифшиц — чувствуется, что сам он охотовед и понимает, что к чему, но в тайге не бывал и кроме цифр и плана ничего не видит. Еропов — здоровый парень, наоборот, хорошо знает тайгу, но ожирел, осел, и вообще тоже очень узок. Рыбин озабочен, что не выполнили план киш-сырья — «свои мотать будут» — видимо, это от РЗК (районная заготовительная контора — Н. Н.) до министра. План превратился в жупел. Следующая встреча была в ИСХИ с Худяковым. Это пожилой, немного мрачноватый человек с такой особенной улыбкой, которая выражает вроде бы и понимание, и сочувствие, и жалость, и легкую насмешку к собеседнику. Поговорили о знакомых эвенках, о Чемборчане, поспорили, где находится Воруй, пожалели, что сгорел Улькан и Чемборчан. Мое предложение о дипломной работе по эвенкам он одобрил с тою же своей улыбкой: — Ты иркутянин? Из Подмосковья? Нет, из самой Москвы?! Ну, ничего, ничего. Тайгу посмотрел, промысел. Понял, как в снегу пурхаются? Это — главное! Потом, в столовой, видел Валеру Водяницкого, он сказал, что Худяков ведет практику по технике промысла и начинает с того, что рассказывает про охотничий топор, нож, инструменты. Это правильно, жаль, что у нас не так. Чемборчанское кочевье (Дневники эколога-охотоведа) В.Н. Скалон и М.А. Шаргаев . г. Улан-Удэ, 1975 г. Следующая встреча была во ВНИО. Пожилой солидный человек со скептическим выражением лица сидел за столом. Я представился и стал гадать, кто бы это мог быть — Шергин или Владимиров. Закинул удочку — заговорил о Шевыкане. Клюнуло. Он стал расспрашивать, потом — о норке и собаках, и все стало ясно — Владимиров. Оттуда я взял две рукописи — Коротина и Крикунова и читал их вечером. В шесть часов пошел к Скалону домой. Поистине, как и в первый раз, впечатлений слишком много. Этот человек, как источник, как гейзер, — брызжет неудержимым потоком энергии и действия. В первый раз показалось, что это впустую. Сейчас появилась надежда, но как бы она не угасла. Постараюсь вспомнить основные его темы и мысли. 1. «О тунгусишках» — лучшая нация, какая ему известна. Народ с большой и древней глубокой культурой таежной. То, что кажется дикостью, — чум, шкуры, берестяные лодки — есть не дикость, а настоящая культура. Что же с ними сделали? Вместо того, чтобы сохранять и развивать, приезжали безграмотные культуртрегеры их учить, хотя сами ничего не умели и в среде эвенков были ничтожны и беспомощны. Эвенков засадили в грязные избы, оторвали от тайги, заставили заниматься скотом и молоком, из этого ничего не могло выйти. Лучших посылали почему-то в Ленинград, где они неминуемо получали чахотку. Или вот — сколько не было среди них продавцов — все они не миновали тюрьмы, потому что эвенки не могут не делиться, не жить одним, общим. Этому всему я находил подтверждение и в Муринье, и в Тутуре. Один профессор, специалист по Северу, в Ленинграде говорил Скалону: — Помилуйте, мы еще так плохо работаем, что у эвенков есть берестяные лодки — предел варварства. Скалон в ответ: — Мы так плохо работаем, что скоро они разучатся делать это, а больше никто не сделает их на всем земном шаре. Это не варварство, а вершина самобытной культу-ры! — Но тогда культурой можно назвать и дикарей-людоедов на любом острове — они, наверное, тоже были прекрасные охотники и у них была своя культура, но они все же были дикари! Потом промелькнули слова о том, как он добивался открытия здесь факультета. Когда приехали в Министерство, там показали письмо Колосова (А. М. Колосов долгие годы был деканом охотоведческого факультета в Московском пушно-меховом институте — Н. Н.), в котором он предлагал уменьшить набор студентов, а в дальнейшем совсем прекратить прием и кончить эту ненужную специальность. Колосов говорил Скалону: «Наконец-то меня освободят от этого креста, понимаете ли. Мы выпускаем никому не нужных лишних несчастных людей». Теперь-то я понял причину постоянно меланхолично-равнодушного вида Алексея Михайловича и отношения ко всему. А добиться организации отделения удалось через Ворошилова, наложившего положительную резолюцию. 10 января. С утра собрались в «Заготживсырье» слушать мой отчет. Пришли Погудин, Калашников, Шергин. Начавши говорить, я понял, что совсем не готовился и говорю плохо и невнятно. Меня быстро уличили, что я не сделал расчета количества соболей на территории, что много допущено ошибок в методике. Погудин въелся, что я не дал сведений по копытным, Еропов — что нет карт. Рыбин взял лежащий рядом отчет Крикунова, заглянул в карту и потребовал, чтобы я остался еще на неделю и сделал бы все, что пожелали товарищи и дал бы подробный экономический обзор. Я немного обозлился, напомнив о цели и «размахе» работы, сказал, что все сделаю и останусь на сколько нужно. Кажется, это понравилось Рыбину, он стал гораздо приветливее. Много задавали вопросов. Шергин был настроен очень хорошо ко мне, предложил отметить «добросовестное отношение к делу», расспрашивал и рассказывал, как он устанавливал советскую власть в Караме. Калашников очень дельно заметил о технике учета, о методике. Остальные — так себе. Погудин был не явно против, а Еропов и Лифшиц — более явно. В воздухе пахло примитивной дипломатией. Карпухина видел. Он в строгом военном кителе, прямой, с резкими уверенными (но по-моему, не всегда правильными) словами и действиями, наверное, упорный и требовательный. Заходил опять к Скалону, у него видел охотоведа из Москвы, из Управления Крайнего Севера — И. Г. Анфилова, которого я уже встречал в ИСХИ. Я оставил Скалону заметки. Он был доволен самим фактом, а отчасти, кажется, и самой первой заметкой. Очень приветливо встретил и Анфилов — он приехал сюда набирать людей для широко проводимых у них охотустроительных работ. Мое сообщение, что у нас тоже заканчивают 50 человек (Выпуск МПМИ 1956 года был последним — эти студенты, в том числе и Феликс Робертович, оставались в Москве и получали дипломы в Ветеринарной академии — Н. Н.) было для него новостью. Видел сегодня в Институте наших с 3-го курса. Они набросились с жалобами — «из нас не хотят делать биологов, лекции читают ужасно, преподаватели отвратительные, директор дубина, ребята кляузники, мы бы до Москвы пошли пешком». Погудин — в спортивной куртке, с хитрецой. Очень увлечен актами, штрафами, и будто всегда говорит: «я тебя, стерву, насквозь вижу». Званием госохотинспектора, наверное, очень гордится. «Если с кого надо воротник снять — сдерет мигом», — сказал Копылов. Опять говорил с Калашниковым. Они, оказывается, долго занимались переводом части иркутских колхозов на положение промысловых и ничего не добились. «Сколько стену лбом не бей — голову разобьешь, а стену не пробьешь». — Кто же отказал? — Область. — А почему не обратиться в Москву? — Через область?! — Сейчас же Погудина снимут. Ругали «Заготживсырье» — все живут сегодняшним днем, рубят сук, на котором сидят. Директор Братского ГОХ едет с оставшимися лицензиями в Тайшет и берет соболей, добытых без лицензий, и т. д., и т. д., без конца. «90 % стали равнодушными». 11 января. В ИСХИ заседание кружка охотоведов, где доклад делает Анфилов, а потом я. Этот кружок не похож на московский. В большой аудитории не хватало места, ребята сидели на полу. Говорят, что это еще немного. Анфилов говорил о работе охотоведа в районах Крайнего Севера и, вообще, о положении этих районов. Положение печальное: в огромных районах, которые не дают никакой товарной продукции, кроме пушнины, в штатах сельхозуправлений есть агрономы, но нет охотоведов. В системе «Заготживсырье», по его словам, охотоведы представляют печальное зрелище, как и вообще все охотоведы, «дающие слабину», — их начинают использовать на шерсти, коже и т. д. Анфилов с восторгом излагал, как один влиятельный товарищ из республиканского правительства (Алехин) облетел ряд дальних мест, ознакомился с делом и сделал некоторые радостные для нашей братии выводы (в частности, оплата в Мурманской области равна Таймыру, а в «приравненных» районах — ниже). Добились большой комплексной устроительной экспедиции для 15 северных районов Якутии на 5 лет стоимостью в 50 млн. Туда пойдут пять, может быть, десять охотоведов. Экономика в упадке, нет рыбы, оленей и т. д. Засилье звероводства и упадок охоты. Анфилов — высокий, худой, средних лет, говорит, что окончил МПМИ в 1947 году, работал в Управлении охотничьего хоз-ва в отделе воспроизводства. Говорит он слегка заикаясь, повторяя слова, при этом уши краснеют. Ему задавали множество вопросов. Спросили насчет увязки с «Заготживсырье», Главохотой, ВНИО. Он ответил, что у ВНИО учиться нечему, в организации они беспомощны. Маленький, кругленький Копылов обиделся и стал говорить, что у ВНИО, т. е у Восточно-Сибирского филиала, есть чему поучиться, что они сильны в экономике и организации. На это Анфилов ответил, что он говорил не о них, а о Центре. Ребята спрашивали об условиях работы там, о Якутской экспедиции, о самом Анфилове — занимается ли он научной работой. Скалон предложил мне сказать о соболе и «напереть» на эвенкийские колхозы. Я начал говорить почти в десять, все уже устали. Хотел начать с легкого, но взял сразу колхозы и стал говорить о них сухо и коротко. Вероятно, у ребят осталось впечатление, что сам я, кроме правления колхоза, нигде не бывал. Пущенная по рукам карта, где обозначены Ковылей и Эконор как жилье, наверное, убедила в этом. Вопрос задал только Худяков о соболе, я ответил в двух словах. Основная мысль, которую я провел, — коренное изменение организации и экономики колхозов, а не частные охотхозяйственные мероприятия, очень понравилась Копылову, Анфилову, Скалону, но не понравилась ребятам. Мне почти не задавали вопросов. Настроение очень многих ребят я понял, когда подошел ко мне Хобочев — жесткий, суровый малый — и спросил: — Ты хоть там добыл чего? — Да, понимаешь, собака не гоняла... — А-а-а... — прозвучало с оттенком иронии. После собрания, уже часов в одиннадцать, я пошел к ребятам в общежитие. Оно находится в переулке, за два квартала от Института. Корпуса двухэтажные, деревянные, из крепких бревен. Поднялись на второй этаж, вошел в комнату четверокурсников. Комната большая, человек на 12, есть зелень, много книг на этажерках. Стал расспрашивать, но немногого мог добиться от ребят. «Приняли нас хорошо, радушно, без волынки. Учиться легко — кто хочет — учится, кто не хочет, может не учиться». Преподаватели, говорят, слабее, особенно Жаров — высокий толстый «ученый», который также сказал мне несколько комплиментов за статейки. Директор охотоведов знать не хочет — бельмо на глазу. Скалон, конечно, всех прибрал к рукам. Когда разговор зашел о практике, все оживились, стали расспрашивать. Хобочев давил презрением. По его мнению, человек, не выколотивший денег, — не человек. 12 января. «Тематический» вечер в филармонии — маленьком, но уютном и красивом здании. Тема: «Специальность охотоведа». Пошел и я. Было очень неуместно и неуютно чувствовать себя в густой толпе приодетой молодежи — видимо сюда пригласили университет (биологов). Выступил Скалон — очень умно, дельно, но скучно сказал, что такое охота, охотничье хозяйство и охотовед, что ему нужно ехать в природу — это поэтично, полезно и здорово, а возвращаться в город уже убеленным сединами. Потом выступили два «старейших охотоведа» — Погудин и Доброхотов — из Якутии. Их слова были совершенно не слышны за шушуканием девчонок и болтовней подвыпивших ребят. В общем, неприглядно. Впереди сидел парень с 4 курса, из «старой гвардии». Он высказал все, что сам я вчера правильно понял. Концерт был отвратительный. Ничего спец. охотоведческого, кроме кривляния Калюжного, изображавшего пьяного. Восторг вызвал джаз — а я пожалел, что пришел и особенно хорошо понял, какой я здесь чужой. Опять был у Скалона. Здание с/х института неприметное, с небольшим сквериком и какими-то серыми утлыми фигурами у входа. А к Скалону нужно заходить рядом в ворота — сначала в одни, потом в другие и входишь во двор, тоже со сквериком, с ледяной горкой, по которой со страшным визгом катаются ребятишки. Грязно-желтый четырехэтажный дом с балкончиками — профессорское общежитие. На первом этаже дверь, обитая черной клеенкой. Василий Николаевич — невысокий, широкоплечий, почти квадратный, с быстрыми движениями, большими черными глазами и знаменитой ассирийской скалоновской бородой. Кабинет ученого завален книгами, журналами, рукописями, посреди бумаг едва виднеется пишущая машинка. Мельком видел известную в наших «кругах» Ольгу — кстати, мне рассказывал о ней Николай Сафонов в Чининге — она проводила обследование Шоны под выпуск бобра — видел мельком и она не понравилась мне, гораздо лучше другая его дочь — Таня, тоже кончившая университет. (Феликс Робертович тогда не понял, что Ольга — дочь Скалона, а Таня — его жена, Татьяна Николаевна Гагина — Н. Н.) Он дал мне читать охотустройство Н.-Илимского района, проведенного Н. Н. Скалоном, (Николай Николаевич Скалон — брат Василия Николаевича, зоолог — Н. Н.), сказав, что это — образец охотустройства. Я честно принялся его читать. Но постепенно зашел разговор о нас, об МПМИ, о Мантейфеле, Данилове, ВНИО. Боже мой! Как им всем досталось! И «бездарному компилятору» Колосову, и «считающемуся ученым» Кирису, и Овчинникову, и «дуракам» — Орлову, Корытину, от которого он не оставил щепки, говоря об его отчете, за который он получил премию, — в самом деле, там предлагалось перевозить барсуков с юга области на север (так как барсуки ценны — из них делают кисточки для бритья), взрывать динамитом скалы как биотехническое мероприятие для копытных и т. д. А что стоит его теперешняя работа со снотворными? Тут я, оказывается, с ним говорил в одно слово, как и о работах Русанова. Данилова он тоже раскритиковал, хотя и не так жестко, хорошо отозвавшись о нем самом. К сожалению, я убеждался в правоте его слов не под силой его убеждения, а находя отклик тем мыслям, которые у меня появлялись, еще когда я выписывал его руководство по охотустройству. Но больше всего досталось Мантейфелю. «Этот ядовитый гриб, этот мухомор, расцветший после 48 года под крылышком Лысенко, — ни один враг не сделал бы больше вреда охотничьему делу — окружив себя дураками и дармоедами, вместо дела занявшись вениками, галечниками. Везде, где хорошее, — его нет, там он мешает. Например, ондатра — он чуть в тюрьму не засадил Слудского (вот когда я опять вспомнил, как на вечере 25-летия факультета, после лицемерно-холодной речи Колосова, Слудский говорил о страстности в работе, многозначительно сказал, что могут быть большие трудности и может быть так, что эти трудности будут создаваться любимыми учителями). А где вредное и плохое — он здесь — вонючие пахучие приманки, белки в Крыму и т. д.». Находясь вместе с ним, все время ощущаешь, что рядом с тобой — большой сильный ум, воля, талант и горячее сердце. Вспомнил, как Вершинин (Александр Александрович Вершинин работал позднее вместе с Феликсом в ЦНИЛ Главохоты, а до этого изучал соболя в Сибири и на Камчатке — Н. Н.) говорил: «Обругать он может, слушать интересно, а если бы его остричь да пустить в тайгу — он бы быстро присох». Думаю, что это он слышал от кого-нибудь, а сам Скалона не знает. Правда, он много и многих ругает, но ведь они того заслуживают. И не хулит ведь он Перелешина, Томилина, Гептнера, Музей? Но все-таки достается от него Турову! Кончился разговор словами: «Нет, слава Богу, что прихлопнули эту помойку!» Выписка из статьи А. Н. Лялина «Пестрые заметки медвежатника» — «Наша охота», №№3—4, 1908. Все инородцы, кочующие в тайге и урманах, осенью с добытой пушниной выходят к известному населенному пункту, где бывает ярмарка в Михайлов день (8 ноября — 21 — по новому стилю). Николин день 6 декабря (19 — по новому). Сюда приезжают купцы, начинается пьянство, потом сделка. В это только время можно у тунгуса купить собаку, трезвый никогда не продаст. Описание лаек: для охоты по крупному зверю и соболю — признаки: хорошая спина, широкий зад, не коровий, передние ноги прямые, не распущены. Не кормить щенков сырым мясом, не брать в тайгу раньше года. Пальцы в комке. Прибылой палец — не порок. Крутое ребро — признак силы. Шея — кверху, глаз серый, морда острая, хвост на спине. Окрас — любой, пестрые — нежелательны. 21 января. Сегодня последний день пребывания в Иркутске и слава Богу! Изрядно надоело, хотя большей удачи, чем попасть сюда, трудно было бы придумать. Эти дни сидел во ВНИО, рылся в старых бумагах и журналах, слушал обсуждение вопроса об охотустройстве, дописывал свой отчет, исправлял машинопись. Вчера последний раз побывал у Скалона. На столе у него стоит стеклянная банка, в которой сидит лягушка. Он был усталый и изморенный. Ему не дали средств для поездки в Ленинград на орнитологическую конференцию, все время вновь и вновь настаивают на закрытии факультета, одолевают мелкими делами. Яркий, талантливый ученый со здравым умом, он так ясно видит, что и где плохо и неверно. Будучи очень горячего темперамента и обладая острым, саркастическим языком, он не может спокойно говорить ни о чем, ни о ком, а говоря, не стесняется ни в каких (печатных) выражениях («он только рукава не сосет, абсолютная стерильность мозга» — об одном из коллег и т. д.) Это создает ему славу человека, который может только ругать и хаять, но не делать. А между тем, нет ни одного человека, который так ясно и правильно представлял бы себе состояние (плачевное) дела и меры к его развитию. Толковый мужичишка и Копылов. Кроме него и Тимофеева, пожалуй, нет на кафедре никого. Чемборчанское кочевье (Дневники эколога-охотоведа) Виктор Владимирович Тимофеев . Иркутск, 1967 г. Прочитал работу Б. Э. Петри (1929 г.). Он считает, что в основе хозяйственного строительства должны быть следующие положения: 1. Малые народы Севера должны оставаться охотниками. 2. Отводится достаточная территория для строительства правильного охотхозяйства. 3. Оленеводство остается второй основой. 4. В центре строится культбаза. 5. На культбазе осаждаются туземцы, строящие избы русско-таежно-сибирского типа и легкие юрты. 6. Коллективное оленеводство. 7. Вводится скотоводство и кустарная промышленность. 8. Могут быть на территории питомники. Интересны и другие работы Петри в журнале «Охотник и рыбак Сибири» (1929): в № 3 — фото Петри и очерк «Типы тунгусов тутурской группы», в № 5 — «Кустарные промыслы тутурских тунгусов» (изделия из кожи и бересты), в № 10 — очерк «Дунька-охотница» (из Чангура). На этом «Иркутская история» закончилась. Была написана дипломная работа «Охотничье хозяйство Тутуро-Очеульского сельсовета Качугского района Иркутской области». Подлинник ее сейчас передан в Российский государственный архив экономики (РГАЭ). Перед защитой диплома представилась возможность съездить на несколько дней недалеко на весеннюю охоту. — Н. Н. Весна. 1956 год, 29 апреля. Не думал, не гадал куда-нибудь ехать, но когда утром в Институте Географии сказали, что экзамены откладываются (Ф.Р. собирался поступать в аспирантуру Института географии, куда его рекомендовал А. Н. Формозов — Н. Н.), твердо решил сейчас же куда-нибудь «рвануть». Вологодская поездка Когда я вышел из здания Института, в голове была лишь одна мысль — в настоящую минуту я свободен и могу делать все, что угодно! Это значит — могу ехать на охоту! Через полчаса я поднялся на лифте на седьмой этаж здания Министерства сельского хозяйства, вошел в дверь Управления Крайнего Севера к Анфилову и заявил, что собираюсь ехать на охоту. — Правильно! Молодец! Смотрите, Николай Федорович, обратился он к низенькому человечку, сидевшему справа, — вот счастливый человек-то! — А что? — оглянулся тот. — Да на охоту едет! — А-а... — протянул тот, не выказывая, впрочем, особого воодушевления. — Ну ладно, Феликс, — напишу я начальнику Вологодского управления охоты и езжай ты прямо к нему в Вологду, а уж он тебя там дальше отправит, ему-то виднее. Дождавшись, пока он написал письмо, приписав в конце «Надеюсь видеть Вас у себя в Москве» (сказав при этом «Надеюсь не видеть...»), я вышел и тотчас отправился в кассы на Ярославский вокзал. В предпраздничные дни мало отъезжающих из Москвы. У транзитной кассы было всего несколько человек. Передо мной стояла девушка, у которой не хватило трех рублей на билет. Я немедленно вручил их с такой радостью, будто от этого зависела вся моя поездка, а сам взял билет до Вологды и даже шести рублей на плацкарт не пожалел. Поезд уходил ночью, в полдвенадцатого. За день я успел переделать еще немало дел, прежде чем вернулся домой и засел за патроны, набив сотню. Как всегда, взял с собой «провианта». Обычный рацион — пачка сахара, колбаса, несколько пачек каши — пшенной и гречневой, плавленый сыр и, против обыкновения, — бутылка столичной водки. Рюкзак получился по-обычному увесистый. Высоких сапог я так и не достал и надел свои низкие, но крепкие. Не люблю новых вещей походных — ватников, рюкзаков, чехлов для ружья. Мне все кажется, что такие вещи обличают человека, будто он в первый раз отправился из города, и потому неприятно было надеть новый ватник — яркий, зеленый, хотя и хороший, и ружье нести в новом чехле. Пришел на поезд минут за пять до отхода. В купе сразу увидел два рюкзака (новых!) и ружья. Охотниками оказались двое совсем молодых ребят, наверное, первокурсников, напомнивших мне, как мы ездили с Владькой на карьеры. Еще четверо охотников, более солидного возраста, оказались по соседству. Окольными путями начал допытываться, куда едут ребята — оказалось, не доезжая Вологды. Привычно расстелив на полке ватник, сумку и шапку — под голову, я заснул... Проснулся уже где-то у Данилова. За окнами мелькал мокрый осинник, в нем еще лежал снег, лишь у полотна он стаял. Это навело меня на грустные размышления о том, что еще рано, однако, утка прилетела. Невольно улыбнулся той радости, с которой мальчик-охотник закричал: «Смотрите — чибис, чибис!». Пасмурная, даже хмурая погода. Потемневший снег под серыми придорожными осинами. Поля уже целиком освободились от снега. Чем ближе к Вологде, тем пасмурнее становилось небо. Пошел мелкий дождь. Сошли с поезда перед Вологдой ребята, а с ними увязались и оставшиеся четыре охотника. Большая станция, пара крытых перронов, невыразимо розового цвета вокзал, какие-то составы на первом пути и все это под частым мелким дождем, — так встретила Вологда. Пока шел по перрону, видел много охотников — настоящих, в высоких сапогах и с корзиночками, в которых сидят подсадные утки. Площадь, окруженная небольшими домишками, с маленьким сквериком — как похожа она на площади перед вокзалами Вязьмы и Шарьи, Дорогобужа и Углича и других небольших городов, где довелось мне побывать. У двух охотников удалось узнать, где находится охотничье общество. Прямые улички с маленькими домиками. Общество охотников находилось в одном доме с облохотинспекцией (первый раз встретился с таким разумным сочетанием). Белый, довольно красивый каменный дом с цветником перед фасадом и большим замком на дверях. Пошел во двор узнавать, не живет ли кто из работников инспекции поблизости. Один парнишка сказал, что вроде кто-то есть напротив. Он пошел к двухэтажному деревянному дому, и я за ним. На веранду вышел молодой еще человек в очках, приветливо меня встретил, а выслушав, посоветовал ехать к егерю Василию Николаевичу Москвину в деревню Дешинская, что в 10 км от станции Семигородняя. Вернулся на вокзал с письмом к егерю в кармане и в отличном настроении. Принялся читать расписание поездов. Местный поезд шел в 5 часов, а сейчас еще 12 не было. Четверо ребят, одетых «по-московски», с огромными рюкзаками привязались ко мне — они не знали, куда ехать. Я немного поломался, прежде чем раскрыл свои планы. Однако, после долгих колебаний согласился взять их с собою. Двое братьев из Института иностранных языков, оба пижонистые, но один (Алик Титов) — ничего: бродячий, бывал в Мещере и других местах. Он очень радовался нашему варианту, остальные особой радости не выказывали, особенно их не увлекала перспектива тащить 10 км свои тяжеленные рюкзаки. Разбитая грязная дорога ведет в центр города. Большая каланча, неширокий сквер, каменные купеческие дома, как в Костроме. Магазин на магазине и все пустые. Купили еще бутылку, немного воблы и вернулись на вокзал. Прикорнул на лавке на своем рюкзаке и сквозь сон услышал шум спорящих голосов. Ребята подняли бунт против своего лидера, требуя ехать не к Москвину, а на Кубенское озеро. Алик, наконец, согласился с ними и все убеждал меня ехать с ними, но я отказался. Насилу дождался Харовского поезда. Много народу сошло в Соколе. Интересный вокзал в Семигородней, куда поезд добрался уже в девятом часу вечера. Когда узнавал дорогу на Дешинскую, мне все говорили, что туда не дойти, речка разлилась по дороге. Но я все же пошел, проклиная рюкзак. В лесу снег лежит сплошь, но и воды очень много на полянах в мелколесье. Уже затемно подошел к речке, у нее были два чирка. Шел проливной дождь. Переходя речку, залил левый сапог и пока переобувался, вместо дождя пошел снег. Да такими крупными хлопьями! Когда я вышел из леса, на поле была сильная метель, ничего не видно, снег все заваливал, залеплял лицо. Уже близко от деревни сбился с дороги и вышел прямиком. Постучался в крайний дом. — Где живет Москвин? — В Дешинской. — А это что же? — Филиппово. Пошел искать дорогу — не нашел. Какие-то домишки рядом. Я думал, что это Филиппово, а это и была Дешинская. Насилу допросился ночевать. Утром пошел в Дешинскую, спросил — меня не поняли и послали дальше. Я и пошел дальше в лес. Кругом зима — снег лежит сплошь на всем, яркий, белый. Ясно и холодно. По дороге уперся в речку и пошел назад. Встречный парень объяснил мне, наконец, в чем дело, и, протащив рюкзак 1,5 километра обратно, я добрался до Москвина. Егерь Москвин — молодой еще, хороший зверовой капканный охотник, у него хорошие лайки и 30 тысяч га обхода. Дома — мать-колхозница. На стене грамоты от Первой ВСХВ. Спрашиваю о колхозе. Деревни — глаза бы не глядели. Крепкие когда-то очень высокие, двухэтажные избы разваливаются, стоят пустые. Колхоз — горе. Развалился после укрупнения. Хороший был колхоз — пять деревень. Теперь порушили, все поразбежались, хлеба нет, дают один рубль за трудодень. Доход — только кружева. Несмотря на адскую работу — быстрый стук деревянных палочек, работа идет по миллиметру — платят 26 рублей за десять метров. Председатель из Москвы — химик. Не справился, запил, загулял, да и все мужики лучшие запили. Добила-то кукуруза — сперва дожди, потом сушь и все пропало. Ходили с Василием Николаевичем к реке Кубене. Снег выше колена. Лед не прошел, только у берегов закраины воды и лужи у речки. Там видели несколько уток, но они не подпустили. Видели следы выдры, лисицы, белки. Летают чайки, много зябликов, трясогузок, есть кулички. 2 мая. Яркое солнце, яркий снег, холодный ветер. Припекает по-летнему, а воздух — зимний. С ночи пошли вместе на глухариный ток. Пять км дорогой и два — просекой. По просеке идти оказалось невозможно — снег чуть не до пояса, а под ним — вода выше сапог. Наст не держит, хотя был мороз. Измучившись, привязали к ногам палки длиной по метру, проковыляли на них, то и дело проваливаясь, с километр и повернули обратно. Рядом была глухарка, и, видимо, шел медведь — хрустел снег, слышался треск валежника. Если были бы лыжи — могли добыть. На обратном пути (недалеко была станция Морженга) приметили ток тетеревов на пашне — немного. Днем ходил один по Кубене — почти ничего не видел. Вечером пошел ставить шалаш. Несколько елок связал ремнем и тянул волоком по пашне. 3 мая. Ночью пошел в шалаш. Посидел, видимо, задремал, вдруг прямо над ухом — «Чу-фыш!». Поднял голову — один, второй, третий! Я поглядел с минуту, а потом не выдержал и выстрелил в первого косача. Ток сразу и кончился. Ну, что ж — было чудесное бормотание — в разных местах по 4—5 косачей, не больше. Через деревню прошел опять к Кубене, там нарвался на хороший ток — немножко не сумел скрасть. Выстрелил по взлетевшим и вижу: в конце поляны один будто бьется — белое перо мелькает. Я к нему бежать со всех ног. И уж совсем близко был, как взлетели оба косача — дрались это они так рьяно и улетели. После этой вологодской поездки была защита и получение диплома и распределение на работу. Феликс выбрал должность охотоведа в Сургутском районе Тюменской области и перед тем, как отправиться к месту службы, поехал ненадолго с семьей отца в Крым — Н. Н.
Рекомендуемые сообщения
Для публикации сообщений создайте учётную запись или авторизуйтесь
Вы должны быть пользователем, чтобы оставить комментарий
Создать аккаунт
Зарегистрируйте новый аккаунт в нашем сообществе. Это очень просто!
Регистрация нового пользователяВойти
Уже есть аккаунт? Войти в систему.
Войти